Но она лишь показывала ему язык и просила принести еще кусок торта с шоколадом и взбитыми сливками.
До чего же было приятно тратить деньги — сколько хочешь, а не считать каждое пенни и не думать о том, что надо экономить, чтобы заплатить налоги или купить мулов. До чего же было приятно находиться в обществе людей веселых и богатых, а не благородных, но бедных, как в Атланте. До чего же было приятно носить шуршащие парчовые платья, которые подчеркивали твою талию, оставляя открытыми для всеобщего обозрения твою шею, и руки, и в значительной мере грудь, и знать, что мужчины любуются тобой. И как приятно было есть все что захочется и не слышать при этом менторских наставлений о том, что, мол, леди так не едят. И как приятно было пить шампанское вволю! В первый раз, когда она выпила лишку, она проснулась на другое утро с раскалывающейся головой и не без смущения вспомнила, что ехала назад, в отель, по улицам Нового Орлеана в открытой коляске и во весь голос распевала «Славный голубой наш флаг». Она ни разу не видела ни одной хотя бы чуть подвыпившей леди; если же говорить о простых смертных, то она видела пьяную женщину только раз, в день падения Атланты, — это была та тварь, Уотлинг. Скарлетт не знала, как показаться на глаза Ретту после такого позора, но вся эта история, казалось, лишь позабавила его. Все, что бы Скарлетт ни делала, забавляло его, словно она была игривым котенком.
Ей доставляло удовольствие появляться с ним на людях — до того он был хорош. Она почему-то никогда раньше не обращала внимания на его внешность, а в Атланте все были слишком заняты обсуждением его недостатков и никто не обращал внимания на то, как он выглядит. Но здесь, в Новом Орлеане, она видела, как женщины провожают его взглядом и как они трепещут, когда он склоняется, целуя им руку. Сознание, что другие женщины находят ее мужа привлекательным и, возможно, даже завидуют ей, неожиданно преисполнило Скарлетт гордостью за то, что у нее такой спутник в жизни.
«А мы, оказывается, красивая пара», — не без удовольствия подумала она.
Да, как и предсказывал Ретт, от брака действительно можно получать уйму удовольствия. И не только получать удовольствие, но и научиться кое-чему. Это само по себе было странным, ибо Скарлетт считала, что жизнь уже ничему не может ее научить. А сейчас она чувствовала себя ребенком, которому каждый день сулил новое открытие.
Прежде всего она поняла, что брак с Реттом совсем не был похож на брак с Чарльзом или Франком. Они уважали ее и боялись ее нрава. Они выклянчивали ее расположение, и если это ее устраивало, она снисходила до них. Ретт же не боялся ее, и она часто думала о том, что он не слишком ее и уважает. Он делал то, что хотел, и лишь посмеивался, если ей это не нравилось. Она его не любила, но с ним, конечно, было очень интересно. И самое интересное было то, что даже во время вспышек страсти, которая порой была окрашена жестокостью, а порой — раздражающей издевкой, он, казалось, всегда держал себя в узде, всегда был хозяином своих чувств. «Это, наверное, потому, что на самом-то деле он вовсе не влюблен в меня, — думала она, и такое положение дел вполне ее устраивало. — Мне бы не хотелось, чтобы он когда-либо в чем-то дал себе полную волю». И однако же мысль о такой возможности щекотала ее, вызывая любопытство.
Живя с Реттом, Скарлетт обнаружила в нем много нового, а ведь ей казалось, что она хорошо его знает. Голос его, оказывается, мог быть мягким и ласковым, как кошачья шерсть, а через секунду — жестким, хрипло выкрикивающим проклятья. Он мог вроде бы откровенно и с одобрением рассказывать о мужественных, благородных, добродетельных, подсказанных любовью поступках, коим он был свидетелем в тех странных местах, куда его заносило, и тут же с холодным цинизмом добавлять скабрезнейшие истории. Она понимала, что муж не должен рассказывать жене таких историй, но они развлекали ее, воздействуя на какие-то грубые земные струны ее натуры. Он мог быть страстным, почти нежным любовником, но это длилось недолго, а через мгновение перед ней был хохочущий дьявол, который срывал крышку с пороховой бочки ее чувств, поджигал запал и наслаждался взрывом. Она узнала, что его комплименты всегда двояки, а самым нежным выражениям его чувств не всегда можно верить. Словом, за эти две недели в Новом Орлеане она узнала о нем все — кроме того, каков он был на самом деле.
Случалось, он утром отпускал горничную, сам приносил Скарлетт завтрак на подносе и кормил ее, точно она — дитя, брал щетку и расчесывал ее длинные черные волосы, так что они начинали потрескивать и искрить. В другое же утро он грубо пробуждал ее от глубокого сна, сбрасывал с нее одеяло и щекотал ее голые ноги… Бывало, он с почтительным интересом и достоинством слушал ее рассказы о том, как она вела дела, выражая одобрение ее мудрости, а в другой раз называл ее весьма сомнительные сделки продувным мошенничеством, грабежом на большой дороге и вымогательством. Он водил Скарлетт на спектакли и, желая ей досадить, нашептывал на ухо, что бог наверняка не Одобрил бы такого рода развлечений, а когда водил в церковь, тихонько рассказывал всякие смешные непристойности и потом корил за то, что она смеялась. Он учил ее быть откровенной, дерзкой и смелой. Следуя его примеру, она стала употреблять больно ранящие слова, иронические фразы и научилась пользоваться ими, ибо они давали ей власть над другими людьми. Но она не обладала чувством юмора Ретта, которое смягчало его ехидство, и не умела так улыбаться, чтобы казалось, будто, издеваясь над другими, она издевается сама над собой.
Он научил ее играть, а она почти забыла, как это делается. Жизнь для нее была такой серьезной, такой горькой. А он умел играть и втягивал ее в игру. Но он никогда не играл как мальчишка — это был мужчина, и что бы он ни делал, Скарлетт всегда об этом помнила. Она не могла смотреть на него сверху вниз — с высоты своего женского превосходства — и улыбаться, как улыбаются женщины, глядя на взрослых мужчин, оставшихся мальчишками в душе.
Это вызывало у нее досаду. Было бы так приятно чувствовать свое превосходство над Реттом. На всех других мужчин она могла махнуть рукой, не без презрения подумав: «Что за дитя!» На своего отца, на близнецов Тарлтонов с их любовью к поддразниванию и ко всяким хитрым проделкам, на необузданных младших Фонтейнов с их чисто детскими приступами ярости, на Чарльза, на Фрэнка, на всех мужчин, которые увивались за ней во время войны, — на всех, за исключением Эшли. Только Эшли и Ретт не поддавались ее пониманию и не позволяли помыкать собой, потому что оба были люди взрослые, ни в том, ни в другом не было мальчишества.
Она не понимала Ретта и не давала себе труда понять, в нем было порой нечто такое, что озадачивало ее. К примеру, то, как он на нее смотрел, когда думал, что она этого не видит. Внезапно обернувшись, она вдруг замечала, что он наблюдает за ней, и в глазах его — напряженное, взволнованное ожидание.
— Почему ты на меня так смотришь? — однажды раздраженно спросила она его. — Точно кошка, подстерегающая мышь!
Но выражение его лица мгновенно изменилось, и он лишь рассмеялся. Вскоре она об этом забыла и перестала ломать над этим голову, как и вообще над всем, что касалось Ретта. Слишком уж он вел себя непредсказуемо, а жизнь была так приятна — за исключением тех минут, когда она вспоминала об Эшли.
Правда, Ретт занимал все ее время, и она не могла часто думать об Эшли. Днем Эшли почти не появлялся в ее мыслях, зато по ночам, когда она чувствовала себя совсем разбитой от танцев, а голова кружилась от выпитого шампанского, — она думала об Эшли. Часто, засыпая в объятиях Ретта при свете луны, струившемся на постель, она думала о том, как прекрасна была бы жизнь, если бы это руки Эшли обнимали ее, если бы это Эшли прятал лицо в ее черные волосы, обматывал ими себе шею.
Однажды, когда эта мысль в очередной раз пришла ей в голову, она вздохнула и отвернулась к окну — и почти тотчас почувствовала, как могучая рука Ретта у нее под головой напряглась и словно окаменела, и голос Ретта произнес в тишине: